Схватки
Дрогнет тело обожжённой спички
на подъездной пепелке в углу.
По квартире шастает чумичка,
сладко погружается во мглу.
За окном фонарные восходы
гаснут сединой на волосах.
У небес уже отходят воды –
грохоток каталки в небесах,
на которой в общую палату
доставляют рожениц в ночи.
И чумичке это жутковато –
что-то не торопятся врачи.
И о ней самой никто не вспомнит,
вряд ли приплывёт какой-то Ной.
Умная колонка, ты хоть спой мне
обо всех, кто прежде был со мной,
как они любили да как пели,
песнь любая их теперь ясна –
как прекрасна августа метель и
на Заречной улице весна.
Вот чумичка что-то напевает.
Вот она таращится в окно.
Вот чумичка что-то допивает.
Вот опять таращится в окно
На неё наставлен сумрак ночи
тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Авва Отче,
всех прости, спаси и воскреси.
Тишина ответом и приветом.
Но вверху рождается заря.
Значит, кто-то там не зря всё это.
Ну и здесь, наверное, не зря.
* * *
Елене Башлачёвой
Что до вопросов веры,
верую в северсталь.
Едет автобус серый
через большой февраль
трассами номерными.
Горы, поля, мосты.
Прутьями ледяными
здесь борщевик застыл.
Где-то дымят заводы,
льдом заросла Шексна.
Смотрит во двор свободы
женщина у окна.
Бродит по капиллярам
лунный прозрачный свет.
Еду я крутояром,
передаю привет.
Тот, кто его услышит,
ищет небесный край.
Только не надо тише.
Громче, прошу, играй.
Пусть согревает солнце
серых твоих овец.
всех, кто однажды вернётся
в вечный Череповец.
* * *
Узнать бы, как там у тебя дела,
и что понятно сразу после ямы.
Ты в сентябре зачем-то умерла,
моя смешная маленькая мама.
Зимой твой город отдан всем ветрам,
распахнут, будто белая шкатулка.
Теперь ты здесь разлита по дворам,
по остановкам, нашим переулкам,
предновогодним рынкам, гаражам,
библиотечным пыльным стеллажам,
но надо подойти к библиотеке…
Земля остыла, и остыли реки.
Гляди, ты сколько книжек собрала,
и ни одна помочь мне не смогла –
остыло тело, и остыли веки.
Теперь мне очень страшно тридцать семь,
и я одна – отныне и совсем.
Но ты везде по городу паришь,
как будто не Челябинск, а Париж.
Как будто смерти в нём ни разу нет,
а есть такой прозрачный льдистый свет,
и этот свет на крыши льётся с неба.
И я смотрю на тихие дома,
по-детски хныча «мама мама ма»…
И ночь меня укутывает снегом.
как будто это снова ты сама.
Кадаврослов
Алексею Мошкову
Когда с креста вода седьмая истечёт,
над злой землёй звезда всему предъявит счёт,
и почва забурлит, и встанет из неё
который был забыт, как юное враньё.
И вот уже глядит и видит не меня,
а то, что двадцать лет таилось, чуть звеня,
и пряталось от всех. Но помнит он в упор
мой чистый пьяный смех, который смолк с тех пор.
…По нулевой поре он был со мной знаком.
Мы пили во дворе за скошенным ларьком.
Нам было двадцать лет, мы были короли –
как сладко под собой не чуять злой земли.
Как сладко в нас текло дешёвое вино,
всё было так тепло и смысла лишено.
Но движется звезда над нашей злой землёй,
и вот уже года затянуты петлёй,
а вот и табурет – вставай скорей, дружок.
Мы съели двадцать лет, как в закусь пирожок.
Но ты меня из-за восстал из злой земли,
и светятся глаза, как чёрные угли.
Над кладбищем плывёт огромная звезда.
Я всё прочла – и вот вернулся ты сюда.
Ведь мой кадаврослов устроил рагнарёк.
Возьми меня опять за скошенный ларёк.
Я натворила дел, я сотворила ад.
Теперь я вся твоя в погостной тёмной чаще.
…Ты смотришь мне в глаза, как двадцать лет назад:
«Чем больше винодел терзает виноград,
тем красное вино в итоге выйдет слаще».
Хозяину оврага
И не говори, пожалуйста, никому,
что я дерево, слышавшее войну,
что ни уберечь не смогло, ни помочь,
обгоревшие обломанные ветки протягивавшее в ночь,
поседевшей кроной горестно шелестев
что-то очень жалкое нараспев.
Ты тропинкой заросшей придешь ко мне
слушать птиц, живущих на самом дне,
самом темном дне моего дупла,
ртом сухим коснись, где бежит смола,
припади к корням моим до зари,
но наутро всем вам не говори,
что когда необходимы и сталь, и медь,
то деревья могут лишь каменеть,
внутрь земного шара судорожно расти,
кости чьи-то тревожа на том пути.
Ни под пытками это не закричи,
ни на исповеди в самой глухой ночи.
положи мой лист на свою ладонь,
из меня возможно извлечь огонь
к сожалению, я для костра годна
к сожалению, даже не я одна
посмотри, какие у нас леса
посмотри, какие у нас глаза
и когда топор свой поднимешь над
не вину запомни, а только мёд
как с тобой нам той ночью жилось легко,
в темноте от тьмы стало далеко
иногда приходи к моему бревну
я лишь дерево, слышавшее войну.
Памяти Ярослава Курского
Ты с кем теперь там коротаешь вечность,
на чьей макушке носишь ночью шапку,
и воздуха декабрьского млечность,
губами чьими впитываешь зябко?..
От фото отлетела половинка.
Но это же однажды склеит кто-то?
А я? Каких я кладбищ паутинка?
И где мы снова встретимся на фото?
Снежинка, как стеклянное распятье,
на лбу поставит горестную точку,
и примет яма в мёрзлые объятия
мою земную горе-оболочку,
и в мире снова станет абсолютней.
Но бабочка пока ещё порхает,
грядут сезоны мятликов и лютни,
и почка жизни в небе набухает.
Но это не сейчас, а где-то позже,
а здесь я стыну над твоим сугробом.
Насколько необъятно это ложе!
Насколько ненасытна та утроба!
А что до этой скляницы злосчастной,
в которой то ли свечка, то ли водка,
она в снегу – красна и непричастна.
А я причастна и устала вот как –
пока декабрь постыл и удручающ –
лежать на дне твоей каменоломни!
Из-под креста ты тихо отвечаешь:
«Ступай смелее. Я тебя не помню.»
* * *
От всех людей останутся очки.
Вот у меня уже четыре штуки.
Четыре штуки — это восемь линз.
За каждой линзой в жизнь глядела жизнь.
Мои родные были близоруки.
Я дальнозоркая. Я вижу далеко,
как в небе созревает молоко,
как за штрих-кодом грифельных деревьев
с того разбитого осколочного дня
они стоят и смотрят на меня,
как будто я их вечное кочевье.
Как будто я осталась тут за них
глядеть на битый снег и вороних
и щуриться от света нестерпимо.
Они стоят и смотрят без зрачков.
Вращает космос главный из волчков,
и все на нём незрячи, но любимы.
…гляди, родная, это мёртвый хлеб
он выдаётся только тем, кто слеп
совсем не тот, на хлебокомбинате
в Челябинске, когда вокруг светло
но мы не помним, треснуло стекло
и всё застыло в зимнем астигмате
гляди, родная, осью голубой
как мы запечатлелись тут с тобой
как мы застыли стекловидным телом
останься здесь хрусталиком внутри
и с нами бесконечно говори
на пустыре поднебном опустелом…
Они не видят главного во мне.
Ведь на моём глазном секретном дне
лежит рецепт на мертвенные травы,
которые помогут смыть зрачки.
От всех людей останутся очки
и кто-то маленький, лишившийся оправы.

Дана Курская
Поэт, издатель, культуртрегер. Автор восьми книг стихов. Публиковалась в журналах «Знамя», «Интерпоэзия», «Новая Юность», «Волга», «Prosodia», «Юность», «Крещатик», «Дети Ра», «День и ночь», «Аврора», «Москва», «Эмигрантская лира», «Кольцо А», «Плавучий мост», «Этажи» и других. Лауреат поэтической премии «Лицей» (2017). Победитель конкурса имени И. Рождественского (2020), лауреат премии «Вечерние стихи» (2014), победитель поэтической премии «Живая вода» (2015), лауреат премии «Всемирный Пушкин» (2020), «Русский Гофман» (2020), «Эмигрантская лира» (2020), «Хижицы» (2021),»Фонарь» (2023), победитель премии 130-летия С.А. Есенина (2025), лауреат премии А.И. Казинцева (2026) и др.


